Солдат и Царь. Два тома в одной книге - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скосил вниз глаза. Из-под шубы царицы торчали серые тупоносые катанки. Снег на них подтаял в храмовом тепле, и капли воды сверкали отражением свечного огня.
Михаил с трудом перекрестился.
Для него Бог был, и уже Бога не было. Как это могло так совмещаться? Он не знал. А раздумывать на эту тему было не то чтобы боязно – недосуг.
– Блажени плачущии, яко тии утешатся! – гремел архиепископ Гермоген.
Рядом с царицей стояла баба в огромном, как стог сена, коричневом шерстяном платке с длинными кистями. Когда архиепископ грянул: «Блажени кротцыи, ибо тии наследят землю!» – по щекам бабы потекли быстрые веселые слезы. Она грузно повалилась на колени и, быстро и сильно осеняя себя крестным знамением, повторяла шлепающими, лягушачьими, большими губами:
– Ох, блажени! Ох, блажени!
И все крестилась, крестилась. У Михаила замелькало в глазах, будто он на крылья мельницы глядел.
Нехорошо вокруг творилось. Народ все прибывал. Все душней становилось, дышать было невмочь. Народ тек и тек, трамбовался, груди прижимались к спинам, и перекреститься нельзя было, не то чтобы свечку горящую держать. Кто-то ахнул и упал без чувств; расталкивая локтями и коленями толпу, с трудом выдрались, вынесли на мороз, на солнце. Двери храма не закрывались. Гермоген служил, голову задирал, следил за паствой. Дьякон мельтешил, то подпевал, то кадило подавал, и курчавые завитки дыма обвивали повиликой торчащие из раструбов парчовых рукавов руки-грабли.
«И стреляют попы, и картошку копают, и охотятся. Все умеют. Не белоручки».
Мысли подо лбом вспыхивали насмешливо, гадко.
…Родители старались: молились, крестились, и дети крестились.
…Они крестились все по-разному. Как неродные.
Анастасия остро, будто клювом дятла – кору, клевала, била себя в лоб, грудь и плечи. Будто бы себя – наказывала. Татьяна медленно, нежно подносила щепоть ко лбу. Алексей крестился восторженно, ласково. Он ласкал себя, приветствовал. Возлюби ближнего, как самого себя, – а и самого-то себя любить не умеем! Ольга крестилась гордо и размеренно. Ее симфония звучала торжественно, как и требовало того торжество Рождества.
Мария крестилась незаметно. Широко, будто не рукой, а воздухом. Порывом ветра. Он чувствовал ветер, от нее доносящийся. Жмурился, как слизнувший сметану кот: брежу, спятил! Мария приподнялась на цыпочках, улыбаясь далекому, гремящему золотому Гермогену, и ее ступни оторвались от пола, она зависла над холодными выщербленными грязными плитами, повисела чуть – и плавно, очень медленно поплыла над полом, вперед, к амвону, ибо ее никто не теснил: вся толпа стояла и давилась за спиной, сзади.
«Умом я тронулся, мама родная. Богородица, помоги».
Вот сейчас он готов был поверить в кого и во что угодно.
В спину Лямина уперлась жесткая кочерга чужого локтя. Завозились, завздыхали.
– Ой, божечки! Вон они, вон они!
Конвойные теснились, ворчали. От Андрусевича крепко тянуло табаком. Смуглые ноздри округлял. Лямин видел: курить хотел, мучился. Сашка Люкин сплюнул, слюна попала на плечо царя, на его шинель без погон. Держалась за сукно утлой серой жемчужиной.
Архиепископ тяжко, с натугой пропел одну громоподобную фразу, вторую. У Михаила заложило уши. Панкратов презрительно поднял плечи, и погоны коснулись его ушей, отмороженных красных мочек.
Дьякон вдруг выше, высоко поднял горящую свечу. Гермоген раскинул руки – в одной дикирий, в другой трикирий. Перекрестил руки; огонь заполыхал мощнее на сквозняке, морозным копьем пронзающем толстую плотную духоту.
Дьякон, широкогрудый, мощный, как баржа по весне на Иртыше, груженная углем, набрал в легкие щедро воздуху.
– Их Величеств Государя Императора и Государыни Императрицы-ы-ы-ы-ы…
Сашка Люкин посмотрел на Лямина, как на зачумленного.
– Што, сбрендили? – беззвучно проронил Мерзляков.
– Их Высочеств!.. Великих Княжон Ольги, Татианы, Марии, Анастасиии-и-и-и…
Буржуй дернул плечами и заверещал:
– Эй ты, стой! Заткнись!
Куда там! Вокруг вся могучая толпа странно, едино качнулась и празднично возроптала. Писк Буржуя угас в гудящем и плывущем пространстве. Сгинул во вспышках – в угольном подкупольном мраке – лимонных, прокопченных страданием нимбов и алых далматиков.
– Его Высочества Великого Князя, наследника Цесаревича-а-а-а… Алексия-а-а-а-а!
– Молчать! – беззвучно из-под висячих табачных усов крикнул Андрусевич.
– Многая, многая, мно-о-о-огая… ле-е-е-е-е-ета-а-а-а-а!
Конвой увидал то, что видеть было нельзя. Народ валился на колени, и его было с колен не поднять. Ни ружьем, ни штыком, ни прикладом.
Если бы они сейчас всех перестреляли, перекосили в этой проклятой вонючей церкви из пулемета – никто бы все равно с колен не встал.
Темный воздух резко, радостно просветлел. Лямин задрал башку: откуда свет?
«Будь проклят этот свет. Этот чертов храм!»
Старался не смотреть на Панкратова. Теперь комиссар ему задаст! Почему – ему, он и сам не знал. Старшим у них был Мерзляков, мрачный молчун. Лишь глянет – вытянешься во фрунт. Глаза такие, бандитские, собачьи, ножами режут.
Толпа качнулась вперед, назад. Толпа готова была подхватить царей на руки. Проклятье! Как мать.
Толпа – мать, и царь – отец. Как все просто. И пошло.
Как обычно устроен мир.
Но теперь мы его перестроим. Перекроим!
И никаким Гермогенам… в их ризах, в парче…
– …та-а-а-а-а…
Под куполом эхо умерло. И кусками слез и дыхания обваливалась, как штукатурка, тишина.
Гермоген счастливо перекрестил паству. А рука его дрожала.
…Мерзляков и Панкратов дождались отпуста и целования креста. Народ уходил медленно, нехотя, люди оглядывались; и глядели даже не на царей – на них, стрелков, на конвой, будто они были какие попугаи заморские.
Михаил зло скрипнул зубами.
При выходе из церкви постарался боком, локтем задеть Марию, прижаться. Она хотела шарахнуться, он видел; потом удержалась, дрогнула круглым, как репа, подбородком, губы расползлись в робкой улыбке.
– Извините. Я вас задела.
– Это я вас задел.
Снег капустно, хрипло хрустел, пел, пищал под сапогами, валенками, ботами, котами, катанками, лаптями, башмаками. Лямин знал: комиссар и Мерзляков остались в церкви. Они сейчас архиепископа и дьякона вилами, как ужей, к стене прижмут.
А может, и к стенке поставят. Сейчас быстрое время, и быстрые пули.
* * *
Лямин раскуривал «козью ножку». Свернул из старой газеты. Пока сворачивал, читал объявления в траурных рамках: «ВЫРАЖАЕМ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ…", «С ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЕТ СТАТСКИЙ СОВЕТНИК ИГОРЬ ФЕДОРОВИЧ ГОНЗАГО О КОНЧИНЕ ЛЮБИМОЙ СУПРУГИ ЕКАТЕРИНЫ…»
Смерти, смерти. Сколько их. Смерть на смерти сидит и смертью погоняет. В жизни нынче вокруг только смерть – а он все жив. Вот чертяка. Втягивал дым и себе удивлялся.
Ушки на макушке: слушал, что товарищи балакают.
И снова удивился: раньше так к их бестолковому, жучиному гудению тщательно, с подозрением, не прислушивался.
– А Панкратов-то у нас игде?
– Исчез! Корова языком слизала!
– Таперя гуляй, рванина!
– А чо гуляй-то, чо? Раскатал губищу-т!
– Да на Совете он.
– Как так?
– Как, как! На нашем Совете!
– На Тобольском, да-а-а-а!
– Срочно собралися.
– А чо срочно? Беляки подступают?
– Сам ты беляк! Заяц!
– Но, ты мне…
– Спирьку я посылал туды. Уж цельный день сидят. Спирька бает: так накурено, так!.. Насмолили, аж топор вешай. И грызутся.
– А что грызутся-то?
Козья ножка дотлевала, красная крохотная звезда пламени медленно, но верно добиралась до Михаилова рта. Искурил, на снег горелого газетного червяка бросил. Сапогом прижал.
– Да то… Спирька-то глуп, барсук, туп… а запомнил. И мне донес. На комиссара бочку катят. Обличают. В мягкотелости! Добр, кричат, ты слишком. Велят с бывшими энтими, с царями, обходиться суровей.
– Дык куды уж суровей. В голоде держим их, кисейных, в холоде. К иному ведь привыкли.
– Ну да. К перламутровым блюдечкам, к чайку с вареньицем из этих… этих, ну…
– Баранки гну!
– Из ананасов.
– Они и вишневое небось трескали, и яблочное. Чай, в Расее живем, не в Ефиопии.
– И чо хотят-то? Штоб мы их… энто самое?
– Дурень. Спирька тебя умнее. Сдается мне, за решетку их хотят затолкать. Дом – одно, тюряга – другое, понимай.
– Врет он все, твой Спирька! Брешет!
– Это ты брешешь, кобель блохастый.
Беззлобно перебранивались, кашляли, под нос песни гудели. Всяк скучал по дому. А он, Михаил, по Новому Буяну – скучал?
Спросил себя: тоскуешь, гаденыш?
Отчего-то себя гаденышем назвал, и стало смешно до щекотки.
– А эти, эти! Попы, хитрованы! Вот кого надо удавить. Передавить всех, как вошей. К ногтю, и делов-то!
– А чо ты так на них? Попы они и есть попы. Были всегда.